В ту ночь я не выключал свет и разглядел Алину. Хоть и наспех, но пролистал тот жутковатый комикс, в который она, повинуясь какой-то бесноватой, болезненной прихоти, превратила своё тело.
От паха через весь живот тянулся прозекторский шов – искусная, реалистично выполненная татуировка, имитирующая грубоватые, размашистые стежки анатома. Вдоль позвоночника была набита швейная молния, которая вроде бы разошлась посредине, а под ней открывалась багровая, с белыми прожилками мышца. Правую лопатку заняла с фотографической тщательностью выколотая четырёхногая женщина в одежде викторианского стиля и подпись “Barnum’s Greatest Show On Earth”. На левой груди, чуть пониже бледного, маленького соска, щербато скалился лупоглазый зелёный червячок из мультфильма Бёртона “Труп невесты”. Под мышкой татуировка изображала оторванный лоскут плоти, открывающий, впрочем, не мясо и оголённые рёбра, а фрагмент кирпичной стены с лихим граффити: “Андре Жид – пидор!”. На бритом лобке красовалась затейливая шляпа-цилиндр, обрамлённая шипастыми виньетками, а над ней: “There’s a sucker die every minute”. Мне не хватило знания английского, чтобы перевести фразу, хотя слово “сакер” сразу охладило охоту к поцелуям ниже цилиндра. На внутренней поверхности правого бедра покосился могильный камень с выбитыми буквами “R.A.R.” и славянская вязь: “Прохожій, обща всемъ живущимъ часть моя: Что ты, и я то былъ; ты будешь то, что я”. Левое бедро украшала круглая на треноге реторта с гомункулом – сделанная в манере средневековой гравюры, но будто бы намалёванная синей шариковой ручкой. С внешней стороны ляжки крутил колесо витрувианский франкенштейн да Винчи. Над копчиком “болталась” бирка-петелька со значками: утюжок, стиралка, корытце, тщательно перечёркнутые, показывающие невозможность любого ухода за вещью. У основания шеи скалились схематически выполненные чёрные ножницы и шёл пунктир линии отреза. Левое запястье с косо торчащей безопасной бритвой кровоточило иллюзией вскрытой вены. На правой лодыжке была строчка школьной прописью “песок засыпал снег”. Чуть повыше змеился мелкий курсив: “Ты носишь имя, будто ты жив, но ты лох”. На голени расположилась стилизованная под советскую награду медаль с изображением лобастого старика с щёточкой коротких усов и девизом “За аутентичный Dasein!”. На правой ягодице находился мастерски выполненный тумблер старотипного образца с надписью “FUCK” и два режима – “on-off”; ключ тумблера был в положении “off”.
Алина и вправду оказалась ходячим (лежачим, сидячим) каталогом татуировок всех мастей. На правом плече, худеньком и костистом, щерилась кошачья морда с вытекшим глазом. На другом плече, заключённые в условный ящик, сплелись в клубок инь-ян чёрный кот и кошачий скелет; коробку венчало: “Schrödingers cat”. Сгиб локтя обвивала полоска сероватого бинта, протёкшего бурой кровью.
Прочие татуировки беспорядочно местились по всему телу: штрихкод, маленькая лиловая свастика, вереница спешащих муравьёв, сыплющиеся семечки подсолнуха. Особо тронул меня белый кролик – опознавательный знак на лопатке тусовщицы из фильма “Матрица”. Я подумал, что Алина когда-то набила его первым, а уж потом замусорила кожные покровы мрачным и беспорядочным вздором, полным тоски и висельного юморка…
Помню, Алина склонилась надо мной, и золотая нитка с крестом, похожим на цветик клевера, свесилась с её худенькой шеи – пушкинская цитата о золотой цепи “на дубе том” – на жилистом моём дубке. А я лежал на спине, будто плыл, прислушивался всем телом к ласке, которую мне дарил нежный Алинин рот.
Слушал, как капли, одна за другой, клюют жестяной карниз. Трогал закрахмаленные ещё с прошлой ночи кляксы спермы на простыне. Жёстким, точно свиное ухо, был и угол пододеяльника, которым Алина вытирала заляпанные мной живот и бёдра…
– Может, выключишь наконец свет, – попросила. – По глазам же бьёт… – она даже прикрыла лицо ладошкой, хотя люстра в комнате была тусклой. Из трёх сорокаваттных миньонов два перегорели, работал один, дающий даже не свет, а слабосильную, оранжевую дымку, кирпичного цвета взвесь. Я давно собирался купить новые лампочки, но всё забывал заглянуть в хозяйственный магазин.
– Хочу видеть тебя, – восторженно ответил я. – Каждую секунду видеть, рассматривать!
Алина поглядела с жалостливым недоумением:
– Чему ты так радуешься, дурачок?
– Тебе радуюсь, – я блаженно ответил. – Я люблю тебя.
Она шёпотом засмеялась:
– Меня глупо любить.
– Почему?
– Потому что я стерва.
Так хотелось выглядеть в её глазах взрослым, рассудительным:
– Был фильм советский, назывался “Экипаж”, про гражданских лётчиков.
– Помню. И что?
– Там жена одного из пилотов вела себя со своим мужем очень стервозно, а вот с новым оказалась покладистой.
– Ах, вот оно что, – Алина снисходительно улыбнулась. Красивая бровь выгнулась тугой скобочкой: – Боюсь, ты не знаешь, что такое стерва.
– Ну как же не знаю… – я чуть задумался, подбирая слова. – Капризная, злая, ненадёжная…
Алина всякий раз качала головой. Потом сказала:
– “Стерва” в первичном семантическом значении – это труп животного, скота. Как там в словаре у Даля: “Ныне корова, завтра стерва”. Ты думаешь, я взбалмошная, недобрая, подлая? Вовсе нет, я просто околевшая тварь, – произнесла смакуя. – Дохлятина и падаль. Коровья покойница.
Я провёл по её худенькому животу, по рёбрам, бёдрам, изрисованным вычурной мертвечиной.
– Ну какая же ты корова, – произнёс я с терпеливой нежностью. – Ты прекрасная царевна.
– Только немного мёртвая… – Она свесила руку с кровати, на полу лежали пачка сигарет и зажигалка. – И что нужно сделать с мёртвой царевной?
– Оживить поцелуем, – я приподнялся на локтях, потянулся к ней.
Алина ленивым движением руки опрокинула меня обратно. Встала с дивана. Закутанная в одеяло, прошлёпала к балкону. Почиркала зажигалкой, издавшей какой-то жалобный воробьиный щебет.
– Мёртвую царевну следует похоронить… Может, хоть ты это сделаешь? Разве не за этим я вытащила тебя из Рыбнинска?
Из открытой балконной двери тянуло табачным дымом и замогильным (увы, постановочным) холодом…
*****
Алина лежала, подтянув до подбородка одеяло – ещё дополнительно подоткнула его с боков, возможно, для того, чтобы было похоже на саван…
– Прячешься? – спросил я. – Почему?
– А зачем ты на меня пялишься?
– Хочу всё видеть…
– Володя, – сказала с усмешкой, – американские кинополицейские, когда оцепляют место преступления, говорят случайным зевакам: “Проходите, здесь не на что смотреть!” Так и со мной.
– Но разве татуировки делают не для того, чтоб другие их разглядывали?
– Конечно же нет. Был такой фильм, может, ты видел, назывался “Мементо”. Там персонаж страдал расстройством памяти, и татуировки для него были необходимостью, деловым органайзером.
– Смотрел! Прикольный фильм, – обрадовался я. – Вот мне поэтому и интересно: что боишься забыть ты? К примеру, что означают слова “песок засыпал снег”? Если не путаю, они здесь… – я взялся за её укутанную лодыжку.
– Как же тебе объяснить-то… – задумалась. – Это формула отрицания времени, что ли… Разрушение каузальности, богохульство…
Алина не щадила меня и часто использовала слова, смысла которых я не знал.
– Что такое каузальность? – я предпочёл сразу уточнить, чтобы не громоздить за спиной неясности.
– Причинная взаимообусловленность. В теологии она является одним из доказательств существования Бога. В мире нет ничего, что не имело бы своей причины. Каждый фундамент одновременно является и крышей, то есть следствием более ранней причины – и так до альфы, макропричины – то есть до самого Бога. Каузальность времени оспаривается в парадоксе про курицу и яйцо: что появилось раньше? Но однако же не отрицает самоё время и его грядущий конец, который осуществит Всевышний своим волевым актом. Но в реальности времени давно уже нет, и поэтому “песок засыпал снег”. Не понял? – проговорила с участливым сожалением. – Хорошо… Тебе смысл фразы понятен?
– Да, конечно.
– Тогда расскажи мне – песок лежит поверх снега или снег поверх песка?
– Песок сверху, – уверенно ответил я.
– А почему ты так подумал?
– Ну, не знаю… Вот идёт дворник и посыпает снег песочком, чтоб людям не было скользко.
– Хорошо, это ты сочинил контекст. А теперь откажись от него и представь конструкцию как бы в вакууме. Не торопись, подумай, проговори несколько раз про себя…
Алина улыбнулась, насвистела что-то очень знакомое. И я вспомнил. Была песенка из советской комедии про гусарскую старину, бродячих комедиантов. Девушка в трогательном чепце тянула жалобным, слабым голоском песню о павших героях войны двенадцатого года: “И ваши кудри, ваши ба́чки засыпал снег”. И вот тут снег был определённо поверх мёртвых кудрей, которые в вакууме мало чем отличались от песка…
По моему озадаченному лицу Алина догадалась, что я что-то нащупал:
– Что сверху? Песок или снег?
– Не знаю. Из этого предложения не понять.
– Правильно. Потому что в данной грамматической модели повреждена каузальность, повреждён Бог и время. То есть ты можешь сколько угодно утверждать, что дворник обрабатывает скользкую дорожку и песок сверху. Но это будет только твоя выдуманная реальность. В нарушенной каузальности время не работает, его там попросту нет. Песок засыпал ли, засыпает, засыплет снег. Исходя из этой формулы история нашей планеты, или вселенной, может насчитывать как миллиарды лет, так и микросекунды, которые уже позади. Мы пользуемся воображаемым летоисчислением, а настоящее время, если и было, закончилось давным-давно, просто мы не хотим себе в этом признаваться.
– Почему не хотим?
– Мозг человеческий так устроен. Ему необходимо линейное построение, причина и следствие, чтобы воспроизводить для себя кажимость времени, иллюзию прошлого, настоящего и будущего. Существует лишь некое “сейчас”, которое находится везде… Ты же слышал о таком философе Шопенгауэре?..
– Разумеется, – с достоинством сказал я. – И о нём, и о Сёрене Кьеркегоре. Сущность мира лишена рационального начала, – выдал заученную, подчёркнутую фразу.
– Хорошо, я рада… Этот самый Шопенгауэр в своей книге “Мир как воля и представление”…
– …Являет собой арену бесконечных ужасов и страданий!.. – чуть не выкрикнул я, в глубине души чертыхаясь, что забросил учебник философии и оказался не готов к умной беседе.
Алина засмеялась, а я почувствовал, что краснею. Потом она сказала:
– Кроме прочего, Шопенгауэр высказал мысль, что форма проявления Воли – только настоящее, а категории прошлого и будущего существуют лишь для функционирования сознания, подчинённого рациональному принципу. То есть время в субъективном смысле возникает, когда появляется тот, кто сознаёт его, разделяет на части и решает: вот здесь у меня настоящее, тут – прошлое, а там – будущее. Проще говоря, нужен наблюдатель, имитирующий “Я”… – Алина изящно обнажила плечо, так чтобы я заново увидел надпись “Schrödingers cat”, а под ней коробку и клубок из котов – живого и костяного.
Алина полюбовалась на жутковатый кошачий инь-ян и чуть поскребла татуировку длинным алым ноготком:
– Ты, надеюсь, слышал и про кота Шрёдингера?
Я сокрушённо вздохнул:
– Нет…
– Ну, в школе про это точно не расскажут. А вот в стройбате могли бы… – по выражению её лица я сообразил, что она шутит. – Имеется коробка, в которую помещены радиоактивная частица, счётчик Гейгера, капсула с ядом и кот. Если частица распадается, счётчик Гейгера включает механизм, взламывающий капсулу с ядом, который убьёт кота…
– Да? – я искренне удивился. – Такое правда сделали?
Алина фыркнула от моего простодушия:
– Нет, конечно! Это просто условная модель. Согласно квантовой механике, частица в любой момент должна пребывать одновременно в распавшемся и в нераспавшемся состоянии. Но пока мы не заглянем в коробку, мы не узнаем, распалась ли частица и жив ли наш кот. Без наблюдателя частица будет распавшейся и нераспавшейся, а кот одновременно живым и мёртвым. Суть уловил?
– Примерно… – соврал я.
– Но штука в том, что мы ничем не отличаемся от этого кота. Просто находимся в другой, планетарного масштаба коробке и вроде бы одновременно живы и мертвы. Конечный же итог нашего экзистенциального колебания напрямую зависит от верховного наблюдателя, который находится вне. Его ревизия нашей коробки, судя по всему, и есть Страшный суд. Но песок засыпал снег, а значит, наблюдатель давно уже заглянул к нам в коробочку. А если не заглянул, а время закончилось, то не умер ли он, наш наблюдатель? Это и заподозрил Фридрих Ницше, когда обнародовал весть о кончине Бога.
– Прикольно, – сказал я. – То есть очень интересно. И ты, значит, как герой из “Мементо”, записала это на себе, чтоб не забыть?
– У меня, видишь ли, нет нарушений памяти. В архаических обществах татуировка, шрам наносились на тело при какой-нибудь инициации, то есть обряде посвящения. А любой обряд, какой ни возьми, в глубинной своей сути – похоронный. Ты же обращал внимание, что свадьба очень похожа на похороны? Стол с едой, торжественная одежда. В женихе умирает холостяк. Невеста умирает в жену… Посмотри, – она провела рукой, – сколько раз я уже умирала – не сосчитать. Целое кладбище…
– Ну, это же не то! – с облегчением сказал я. – Не по-настоящему!
– С каждым таким “похоронным” обрядом посвящённый как бы перетекает из одного состояния смерти в другое – по замкнутому кругу. Неоплатоники и пифагорейцы, и так аж до самого Ницше, полагали, что всё наше небытие, которое мы изо всех сил стараемся наделить признаками бытия, устроено циклично. Человечество поголовно обречено на самоповтор, включая нас с тобой, лежащих на этом продавленном диване. Мы уже встречались в этой же комнате вечность тому назад и встретимся ещё раз, потрахаемся, поболтаем, я попрошу тебя принести мне воды. Только кипячёной, а не из-под крана!.. Принесёшь? И вырубишь заодно, – сказала требовательно, – эту невыносимую люстру!..
Я послушно встал, зацепил пальцем выключатель. Комната, и вместе с ней и вся квартира, погрузилась в темноту.
Синий потусторонний свет струился из кухни. Его источал фонарь за окном, болтающийся, как макет НЛО, на длинном, похожем на лиану электропроводе. Лампа в нём была обычной, но отражатель лучил химическую синеву, оттенявшую своим электрическим холодом заплесневелую луну, тучи, напоминающие клубы промышленного дыма. Мокрыми блёстками сыпал снег…
– Помнишь, Тринити говорит Нео, что дежавю – это сбой в матрице, когда меняют программы… – донёсся из комнаты голос Алины. – Это и правда сбой, но только в памяти, основная задача которой – не сохранять, а забывать. А если запоминать, то очень избирательно…
Я встал вплотную возле окна, чувствуя ногами тёплые, шероховатые, в облупившейся краске рёбра батареи. Может, от этого шершавого тепла, от вида облаков и гниловатой луны в пепельной дымке забрезжило выдуманное узнавание. Конечно, я не единожды стоял возле подоконника и наблюдал синие тени ночного двора, снежинки. И происходило это вчера или бесконечность назад – разницы не было…
– Ты белого кролика поэтому набила? – спросил я.
– Нет, – чуть помолчав, ответила Алина. – От дурости. Пятнадцать когда исполнилось, захотелось как-то изъебнуться. А теперь не знаю, что с ним делать. Этого кролика Никите в мастерскую не сбагрить…
Я ополоснул чашку, нацедил воды из остывшего чайника и вернулся в комнату.
– Ты ведь, пожалуй, слышал про “Откровение Святого Иоанна Богослова”? – спросила Алина. – Этот текст ещё называют “Апокалипсисом”.
– Слышал, но не читал.
– Зря. Безусловный хит Нового Завета. И одна из самых затасканных цитат относится к третьей главе: “И Ангелу Сардийской церкви напиши: так говорит Имеющий семь духов Божиих и семь звёзд: знаю твои дела; ты носишь имя, будто жив, но ты мёртв…” О чём фраза? Ну, кроме того что мёртвые безымянные? По-простому, в двух словах…
– Это сложная аллегория. – сказал я, чуть помучившись.
– Вообще никакой аллегории. Ответ на поверхности. Ну? – чуть подождала. – Речь идёт о заблуждении. Скажи, положа руку на сердце: ты жив? – она чуть отпила и поставила чашку на пол.
– Да, конечно…
– А Иоанн Богослов считает, что утверждать такое может только очень самонадеянный и неумный человек. “Ты думаешь, что ты жив”, – говорит он, но на самом деле ты обычный сакер, в переводе на русский – лох.
Я присел рядом, заполз рукой под одеяло. Моя кисть как паук вскарабкалась по бедру и примостилась на Алинином лобке:
– Эта мудрость, если не путаю, запечатлена здесь?
Алина смахнула мою руку.
– Конкретно там сказано: “There’s a sucker die every minute” – каждую минуту умирает лох. Но это переиначенная фраза Финеаса Тейлора Барнума. В оригинале было, что лох каждую минуту рождается…
– А кто такой Барнум? – спросил я извиняющимся тоном. Впрочем, Алина никак не показывала, что её коробит моя девственная эрудиция. Судя по всему, ей даже нравилось объяснять, наставлять.
– Американец, который придумал современный шоу-бизнес. В середине девятнадцатого века он прославился передвижным цирком уродов, который называл “Величайшее шоу в мире”. Четырёхногая женщина Мертл Корбин на моей лопатке была одной из его прим. Девушка поблистала до девятнадцати лет, а потом вышла замуж за врача и родила пятерых детей. Влагалищ у неё, кстати, было два, и рожала она от случая к случаю из разных. Такая вот Мертл, – Алина вздохнула. – Очередная графическая ошибка молодости. Сейчас пребывает на одних правах с белым кроликом и прозекторским швом на брюхе. И ведь не убрать уже…
Я прилёг рядом с Алиной и попытался отвоевать себе кусочек “савана”.
– В общем, возвращаясь к нашему Иоанну Богослову, – Алина неохотно поделилась одеялом, – единственное, что человек может сказать о себе с полной уверенностью: “Я – мёртв!”
– Но это будет просто фигурой речи, – сказал я с неожиданной для меня самого грустью. – Ведь настоящие мертвецы ни с кем уже не говорят…
– Ну надо же! – голос Алины сочился ядом сарказма. Она чуть отодвинулась от меня. Глаза сверкнули темнотой. – Вот я дурочка, прикинь?! Несла тут чёрт-те что, а главного-то не учла. А ты меня подловил и срезал – прям как Никита!..
– Что ты! – я спохватился, досадуя. – Я же понимаю, что ты говорила о высоком. Человеческая жизнь коротка, и с точки зрения вечности мы все трупы в ближайшей перспективе.
– Нет уж, подожди, – Алина присела, набросив одеяло на плечи. – Ты вот часто видел мёртвых людей? Не кладбища, надгробия, а именно мертвецов?
– Не очень, – ответил и подумал, что моё скромное “не очень” – изрядный перебор. По-хорошему, видел-то всего два раза: белгородскую бабу Тосю да покойную родственницу командира части полковника Жаркова, для которой я долбил могилу.
– Ну, скольких? – настаивала Алина.
– Если честно, только двоих. Точнее, двух – это женщины были…
– Негусто, прямо скажем, – подытожила Алина. – А тебе не кажется, Володя, – продолжила язвительно, – что твой опыт общения с мёртвыми недостаточен, чтобы делать о них какие-либо выводы? Может, та покойница, – Алина хмыкнула, – просто не захотела с тобой говорить? Не думаешь об этом?..
– Ты иронизируешь?
– С чего ты решил? Я предельно серьёзна. Вообрази, каково мне? Лично я вот мертва, но однако ж говорю с тобой, ебусь третью ночь…
– Ладно… – я попытался её обнять.
– Нет, не ладно!.. – и двинула меня кулаком в живот. Удар был хоть и девичий, но ощутимый.
Я уже подумал, что Алина рассердилась, но она неожиданно улыбнулась. Сказала дружелюбно:
– Когда я была маленькой, мы жили впятером в одной квартире: мама, папа, дед с бабкой по маминой линии и прабабушка. Папа у меня офицер ракетных войск, мы в восемьдесят седьмом году переехали из Самарканда, где он служил раньше. Остановились в Загорске у материных родителей, потому что в Москву так просто было не попасть. Ночевала я в одной кровати с прабабушкой, потому что спальных мест было всего три – мы в спальне, а папа с мамой и дед с бабкой в гостиной. Так тесно жили. Всё ждали, когда же папе выдадут обещанную квартиру. А прабабушка уже тогда сильно болела – что-то с сосудами. Помню жутковатый момент. Мы всей семьёй телик смотрели, что-то юмористическое с Петросяном. А у прабабушки нога вдруг потекла. Очень много крови. Я рядом на полу сидела и первая увидела, но из-за темноты подумала, что это вода. Прабабушка даже не заметила, ей не было больно. Такой вот кровавый получился Петросян…
Это был первый раз, когда она заговорила со мной о своей семье, о детстве. Я бережно взял Алину за руку, чтоб показать, как ценю её нежданную откровенность, как благодарен за доверие.
– Однажды мы, как обычно, пошли спать. Ночью я проснулась. Мне было не страшно, а тревожно и одиноко. И очень зябко. Показалось, что прабабушка тоже не спит, и я попросила: “Бабуля, расскажи сказку”. Я ждала, как всегда, что-то детское: про зайчика и лисичку, гусей-лебедей, Буратино. Прабабушка сперва долго молчала, и я подумала, что она спит. Но она вдруг заговорила. И таких сказок я раньше не слышала… Про то, как в деревню на острове пробралась старуха Чума и убила всех жителей. Обманула доверчивого лодочника, а тот переправил её в деревню. Про городок, чьи жители давно мертвы, но каждую рождественскую ночь, повинуясь божьей воле, идут на молитву в заброшенную церковь, и там при свечах гнилой скелет в одеянии священника ведёт для них службу перед обветшалым алтарём. Заблудившийся студент случайно сунулся в церковь, думая там отогреться, и попал прямо на службу к мертвецам. И был бы студенту конец, но у него оказался с собой узелок с овсом, который он в испуге рассыпал. И скелет-священник и мертвецы-жители бросились пересчитывать зёрна, а студент, пользуясь этим, сбежал… Про девушку с мельницы, что понесла от хозяина-мельника и, чтоб скрыть позор, задушила своего младенца и утопила в запруде. После люди стали слышать по ночам тоскливый, невыносимый плач. Детоубийца не выдержала постоянного воя, подошла к запруде и прокричала: “Когда ж ты заткнёшься, чёртов ублюдок!”, и детский голос провыл в ответ: “Мать дала мне имя! Я – Ублюдок!”
– Ничего себе сказочки!.. – только и сказал я.
– А утром выяснилось, что прабабушка умерла. И, судя по заключению врачей, сердце у неё остановилось сразу за полночь. Я до утра пролежала с её трупом. Как ты понимаешь, списать на то, что мне это всё приснилось, можно, да только лет мне было всего пять. И прабабушка моя при жизни не увлекалась жутью с привкусом норвежского фольклора.
Мне сделалось грустно. Но не от самой истории, а от того, как гладко пересказала её Алина. Я понял, что она уже рассказывала о прабабушке Никите. А до того яростно отстаивала перед ним свою “мёртвость”.
– Чего приуныл? – ласково спросила Алина. – Или не веришь мне?
– Да я не против быть мёртвым, – я попытался улыбнуться. – Считай, что ты меня уже завербовала.
– Так не пойдёт, дружок! – Алина прыжком взгромоздилась на меня, глянула сверху вниз: – Как-то ты легко сдался!.. – Она чуть поёрзала, пристраиваясь. – Есть такой довольно-таки расхожий сюжет, и ты наверняка с ним сталкивался, когда герой не понимает, что умер. Прям по Сведенборгу, – и не рассчитывая на мои мизерные познания, сразу пояснила: – Христианский мистик и визионер, жил в восемнадцатом веке. Так вот, он полагал, что умерший первое время не осознаёт своего нового состояния. Ещё долгое время его окружают прежние картины миры, рутина старых комбинаций, связей, привычек. Помнишь фильм “Шестое чувство”? Там Брюс Уиллис играет детского психолога, который не понимает, что умер, и настойчиво опекает мальчика-аутиста… Володя, ну хватит!.. – она судорожно вздохнула, закусила губу – она так всегда делала, когда я вторгался в неё.
Потом Алина хныкала, стонала, всхлипывала, перемежая это каким-то смеющимся, конфузливым “Ах!”, точно ей было неловко за свои шумные любовные причитания. А они завораживали меня куда больше, чем признания о мёртвой старухе, говорящей с правнучкой на загробном языке народного поверья.